57

Вот некоторые из ходивших тогда по рукам самиздатовских материалов, достаточно небольшого объёма, чтобы я мог их включить в свои записки. С ними связаны приключения, описанные дальше.

А.И.СОЛЖЕНИЦЫН

Письмо IV Всесоюзному съезду советских писателей
(вместо выступления)

В Президиум съезда и делегатам, членам ССП,
редакциям литературных газет и журналов

Не имея доступа к съездовской трибуне, я npoшу съезд обсудить:
1) то нетерпимое дальше угнетение, которому наша художественная литература из десятилетия в десятилетие подвергается со стороны цензуры и с которым Союз писателей не может мириться впредь.
Непредусмотренная конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура, под затуманенным именем Главлита, тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно неграмотных людей над писателями.
Пережиток средневековья, цензура доволакивает свои мафусаиловы сроки едва ли не в двадцать первый век. Тленная, она тянется присвоить себе удел нетленного времени - отбирать достойные книги от недостойных. За нашими писателями не предполагается, не признаётся право высказывать опережающие суждения о нравственной жизни человека и общества, по-своему изъяснять социальные проблемы или исторический опыт, так глубоко выстраданный в нашей стране.
Произведения, которые могли бы выразить назревшую народную мысль, своевременно и целительно повлиять в области духовной или на развитие общественного сознания, запрещаются, либо уродуются цензурой по соображениям мелочным, эгоистичным, а для народной жизни - недальновидным. Отличные рукописи молодых авторов, ещё никому не известных имён, получают сегодня из редакций отказы лишь потому, что они "не пройдут". Многие члены Союза и даже делегаты этого съезда знают, как они сами не устаивали перед цензурным давлением и уступали в структуре и замысле своих книг, заменяли в них главы, страницы, абзацы, фразы, снабжали блеклыми названиями, чтобы только увидеть их в печати, и тем непоправимо искажали их. По понятному свойству литературы, все эти искажения губительны для талантливых произведений и совсем нечувствительны для бездарных. Именно лучшая часть нашей литературы появляется в свет в искажённом виде. А между тем, сами цензурные ярлыки - "идеологически вредный", "порочный" и так далее, недолговечны, текучи, меняются у нас на глазах. Даже Достоевского, гордость мировой литературы, у нас не печатали. Неполностью печатают и сейчас, исключали из школьных программ, делали недоступным для чтения, поносили. Сколько лет считался "контрреволюционным" Есенин и за его книги даже давали тюремные сроки. Не был ли и Маяковский "анархиствующим политическим хулиганом"? Десятилетиями считались "антисоветскими" неувядаемые стихи Ахматовой. Первое робкое напечатание ослепительной Цветаевой десять лет назад было объявлено "грубой политической ошибкой". Лишь с опозданием в двадцать и тридцать лет нам возвратили Бунина, Булгакова, Платонова. Неотвратимо стоят в череду Мандельштам, Волошин, Гумилёв, Клюев. Не избежать когда-то признать и Замятина, и Ремизова. Тут есть разрешающий момент - смерть неугодного писателя, после которой вскоре или не вскоре его возвращают нам, сопровождая объяснением ошибок. Давно ли имя Пастернака нельзя было и вслух произнести, но вот он умер и книги его издаются, и стихи его цитируются даже на церемониях. Воистину сбываются пушкинские слова: "Они любить умеют только мёртвых". Но позднее издание книг и разрешение имён не возмещают ни общественных, ни художественных потерь, которые несёт наш народ от этих уродливых задержек, от угнетения художественного сознания. В частности, были писатели двадцатых годов - Пильняк, Платонов, Мандельштам, которые очень рано указывали и на зарождение "культа" и на особые свойства Сталина. Однако их уничтожили и заглушили вместо того, чтобы к ним прислушаться.
Литература не может развиваться в категориях "пропустят - не пропустят", "об этом можно - об этом нельзя". Литература, которая не есть воздух современного ей общества, которая не смеет передать обществу свою боль и тревогу, в нужную пору предупредить о грозящих нравственных и социальных опасностях, не заслуживает даже названия литературы, а всего лишь косметики. Такая литература теряет доверие у собственного народа и тиражи её идут не в чтение, а в утильсырьё. Наша литература утратила то ведущее мировое положение, которое она занимала в конце прошлого века и в начале нынешнего, и тот блеск эксперимента, которым она отличалась в двадцатые годы. Всему миру литературная жизнь нашей страны представляется сегодня неизмеримо бедней, плоше и ниже, чем она есть на самом деле, чем она проявила бы себя, если бы её не ограничивали и не замыкали. От этого проигрывает и наша страна в мировом общественном мнении, проигрывает и мировая литература. Располагай она всеми нестеснёнными плодами нашей литературы, углубись она нашим духовным опытом, всё мировое художественное развитие пошло бы иначе, чем оно идёт, приобрело бы новую устойчивость, взошло бы даже на новую художественную ступень. Я предлагаю съезду принять требование и добиться упразднения всякой, явной или скрытой, цензуры над художественными произведениями, освободить издательства от повинности получать разрешения на каждый печатный лист.
2) Обязанности Союза по отношению к своим членам. Эти обязанности не сформулированы отчётливо в уставе ССП: "Защита авторских прав и меры по защите других прав писателей", а между тем за треть столетия плачевно выявилось, что ни "других", ни даже авторских прав гонимых писателей Союз не защитил. Многие авторы подвергались при жизни в печати и с трибун оскорблениям и клевете, ответить на которые не получали физической возможности, более того - личным стеснениям и преследованиям: Булгаков, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Зощенко, Платонов, Александр Грин, Василий Гроссман. Союз же писателей не только не предоставил им для ответа и оправдания страниц своих печатных изданий, не только не выступил сам в их защиту, но руководство Союза неизменно проявляло себя первым среди гонителей, имена, которые составят украшение нашей поэзии двадцатого года, оказались в списке исключенных из Союза, либо даже не принятых в него.
Тем более руководство Союза малодушно покидало в беде тех, чьё преследование окончилось ссылкой, лагерем и смертью. Павел Васильев, Мандельштам, Артём Весёлый, Пильняк, Бабель, Табидзе, Заболоцкий и другие. Этот перечень мы вынужденно обрываем словами "и другие". Мы узнали после двадцатого съезда партии, что их было более шестисот - ни в чём не виноватых писателей, кого Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе. Однако свиток этот ещё длинней. Его закрутившийся конец не прочитывается и никогда не прочтётся нашими глазами. В нём записаны имена и таких молодых прозаиков и поэтов, кого лишь случайно мы могли узнать из личных встреч, чьи дарования погибли в лагерях нерасцветшими, чьи произведения не пошли дальше кабинетов госбезопасности времён Ягоды, Ежова, Берии, Абакумова... Новоизбранному руководству Союза нет никакой исторической необходимости разделять с прежними руководствами ответственность за прошлое. Я предлагаю чётко сформулировать в пункте двадцать втором устава ССП все те гарантии защиты, которые предоставляет Союз членам своим, подвергшимся клевете и несправедливым преследованиям, с тем, чтобы невозможным стало повторение беззаконий.
Если съезд не пройдёт равнодушно мимо сказанного, я прошу его обратить внимание на запреты и преследования, испытываемые лично мной.
1) Мой роман "В круге первом" (35 авторских листов) скоро два года как отнят у меня государственной безопасностью и этим задерживается его открытое редакционное продвижение. Напротив, ещё при моей жизни вопреки моей воле и даже без ведома этот роман издан противоестественным закрытым изданием для чтения в избранном неназываемом кругу. Мой роман стал доступен литературным чиновникам, от большинства же писателей его прячут. Добиться открытого обсуждения романа в писательских секциях, отвратить злоупотребление и плагиат я не в силах.
2) Вместе с романом у меня отобран мой литературный архив двадцати и пятнадцатилетней давности, вещи, не предназначавшиеся для печати. Теперь закрыто изданы и в том же кругу распространяются тенденциозные извлечения из этого архива. Пьеса "Пир победителей", написанная мною в стихах, наизусть, в лагере, когда я ходил под четырьмя номерами, когда, обречённые на смерть измором, мы были забыты обществом, и вне лагерей никто не выступил против репрессий, давно покинутая эта пьеса приписывается мне теперь как самоновейшая моя работа.
3) Уже три года ведётся против меня, всю войну провоевавшего командира батареи, награжденного боевыми орденами, безответственная клевета, что я отбывал срок якобы как уголовник или сдался в плен, когда там не был, изменил Родине, служил у немцев. Так истолковываются одиннадцать лет моих лагерей и ссылки, куда я попал за критику Сталина. Эта клевета ведётся на закрытых инструктажах и собраниях людьми, занимающими официальные посты. Тщетно я пытался остановить клевету обращением в Правление ССП РСФСР и в печать. Правление даже не откликнулось, ни одна газета не напечатала моего ответа клеветникам. Поборот, клевета с трибун против меня в последний год усилилась, ожесточилась. Используют искажённые материалы моего архива, я же лишён возможности на неё ответить.
4) Моя повесть "Раковый корпус" (25 авторских листов), одобренная к печати (первая часть) секцией прозы московской писательской организации, не может быть издана ни отдельными главами (отвергнуты в пяти журналах), ни, тем более, целиком (отвергнута "Новым миром", "Звездой" и "Простором").
5) Пьеса "Олень и Шалашовка", принятая театром "Современник" в 1962 году, до сих пор не разрешена к постановке.
6) Киносценарий "Знают истину танки", пьеса "Свет, который в тебе", мелкие рассказы "Правая кисть", серия крохотных не могут найти себе ни постановщика, ни издателя.
7) Мои рассказы, печатавшиеся в журнале "Новый мир", не переизданные отдельной книгой ни разу отвергаются всюду ("Советский писатель", Гослитиздат, Библиотека "Огонька") и таким образом недоступны широкому читателю.
8) При этом мне запрещаются и всякие другие контакты с читателями: публичное чтение отрывков (в ноябре 1966 года из таких уже договорённых одиннадцати выступлений было в последний момент запрещено девять), или чтение по радио, - да просто дать рукопись прочесть и переписать у нас теперь под уголовным запретом. Древнерусским писцам пять столетий назад это разрешалось. Так моя работа окончательно заглушена, замкнута и оболгана.
При таком грубом нарушении моих авторских и "других" прав - возьмётся или не возьмётся четвёртый съезд защитить меня? Мне кажется, этот выбор немаловажен и для литературного будущего кое-кого из делегатов. Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы ещё успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение её я готов принять и смерть. Но может быть, многие уроки научат нас, наконец, не останавливать пера писателя при жизни. Это ещё ни разу не украсило нашей истории.

16 мая 1967 г.

____________________________________________________________________

ВЛАДИМОВ

В президиум Всесоюзного съезда Советских писателей

Уважаемые товарищи!
Я, как и Вы, получил письмо А.И. Солженицына и хочу высказать своё суждение по всем пунктам этого письма.
Я осмелюсь доложить съезду, что не рапорты о наших блистательных творческих победах, не выслушивание приветствий иностранных гостей и не единение с народами Африки и борющегося Вьетнама составляют главную задачу писательских съездов, но прежде всего разрешение собственных наболевших проблем, без чего не может жить далее и развиваться советская литература. Она, всё-таки, не может без свободы творчества, полной и безграничной свободы высказать любое суждение в области социальной и нравственной жизни народа, какими бы ругательствами ни поносили это законное требование всякого мало-мальски честного мыслящего художника. Без неё он - чиновник по ведомству изящной словесности, повторяющий зады газетных передовиц; с нею - глашатай, пророк в своём отечестве, способный духовно воздействовать на своего читателя, развить его общее сознание, либо предупредить его об опасности, пока она не надвинулась вплотную и не переросла в народную трагедию.
И я должен сказать, такая свобода существует. Она осуществляется, но не в сфере официально признанной, подцензурной литературы, а в деятельности так называемого "Самиздата", о которой Вы все, вероятно, осведомлены. Из рук в руки, от читателя к читателю следуют в машинописных седьмых копиях неизданные вещи Булгакова, Цветаевой, Мандельштама, Пильняка, Платонова и других, ныне живущих, чьи имена не называются по вполне понятным соображениям.
Могу лишь сказать, что и моя вещь усыновлена "Самиздатом", не найдя пристанища в печати. Время от времени она возвращается ко мне, и я поражаюсь не тем изменениям, какие принёс в неё очередной переписчик, а той бережности и точности, с которой всё-таки он сохраняет её главное содержание и смысл.
С этим ничего не поделаешь, как ничего не поделаешь с распространителями магнитофонной записи наших менестрелей, трубадуров и шансонье не узаконенных Радиокомитетом, но зато полюбившихся миллионам.
Устройте повальный обыск, изымите все плёнки, все копии, арестуйте авторов и распространителей, и всё же хоть одна копия да уцелеет, а оставшись, размножится уже пообильней, ибо запретный плод сладок.
Помимо неподцензурных писем и литературы, есть ещё неподцензурная живопись и скульптура, и я даже предвижу появление неподцензурного кинематографа, как только любительская техника станет доступной многим. Этот принцип освобождения искусства от всяких пут и "руководящих указаний" развивается и ширится, и противостоять этому так же глупо и бессмысленно, как запретить табак и спиртные напитки.
Лучше подумаем вот о чём: явно обнаруживается два искусства: - одно - свободное и непринуждённое, и - оплачиваемое, но только угнетённое в той или иной степени, среди которых на пути автора первым становится его же собственный "внутренний редактор", наверное, самый страшный, ибо он убивает дитя ещё в утробе; - которое из этих двух искомых победит, предвидеть трудно.
И волей-неволей уже сейчас приходится делать выбор, на какую же сторону из них мы встанем, которую из них мы поддержим и отстоим.
Я прочитал многие вещи "Самиздата" и о девяти десятых из них мог сказать со всей ответственностью - их не только можно, но и должно напечатать. И как можно скорее, пока они не стали достоянием зарубежных издателей, что было бы весьма прискорбно для нашего престижа. Ничего антинародного в них нет, об этом ни один художник со здравым умом не помышлял, но в них есть дыхание таланта и яркость, блеск раскрепощенной художественной формы, в них присутствует любовь к человеку и подлинное знание жизни, а подчас в них слышатся боль и гнев за своё отечество, горячая ненависть к его врагам, прикидывающимся ярыми друзьями и охранителями.
Разумеется, что всё сказанное относится и к вещам Солженицына. Я имел счастье прочесть почти всё им написанное - это писатель, в котором сейчас больше всего нуждается Россия, кому суждено прославить её в мире и ответить нам на все больные вопросы выстраданной нами трагедии. Не знаю другого автора, кто имел бы больше права и больше сил для такой задачи. Не в обиду будь сказано съезду, но, вероятно, девять десятых его делегатов едва ли вынесут свои имена за порог нашего века.
А Солженицын - гордость русской литературы - донесёт своё имя много далее. И если ему сейчас физически трудно выполнить свою задачу по причинам, достаточно Вам известным, изложенным в письме, то не дело ли съезда, и не честь ли для него защитить и оберечь этого писателя от всех превратностей его индивидуальной судьбы.
Запрещение к печати и к постановке, обыск и конфискация, "закрытое" издание вещей, к изданию самим автором не предназначенных, вдобавок ещё гнусная клевета на боевого офицера, провоевавшего всю войну...
Это происходит на 50-м году революции. Это происходит, наконец, в цивилизованном обществе во второй половине XX века. Не хватило духа объявить писателя "врагом народа", в конце концов это был бы честный бандитский приём, к которому нам не привыкать. Нет, воспользовавшись приёмом сявок, недостойных находиться в приличном доме, подпустили слух исподтишка, дабы скомпрометировать пролетарского писателя в глазах его читателей, хоть как-то объяснить его вынужденное молчание.
Такого парадокса ещё не видела история демагогии: официальные общественные организации, пускающие анонимку на честного человека. Ведь даже Чаадаев был объявлен сумасшедшим "высочайше", то бишь открыто.
И вот я хочу спросить полномочный съезд - нация ли мы подонков, шептунов и стукачей, или же мы великий народ, подаривший миру беспримерную плеяду гениев?
Солженицын свою задачу выполнит - я верю в это столь же твёрдо, как верит он сам. Но мы-то здесь при чём?
Мы его защитили от обысков и конфискаций?
Мы пробили его произведения в печать?
Мы отвели от его лица липкую, зловонную руку клеветы?
Мы хоть ответили ему из наших редакций и правлений, когда он искал ответ?
Мы в это время выслушивали приветствия г-на Дюренматта и г-на Халлман. Что же - это тоже дело, как и единение с борющимся Вьетнамом и страдающей Грецией.
Но пройдут годы, и нас спросят: что сделали мы для самих себя, для своих ближних, которым так трудно было жить и работать?
Письмо Солженицына стало уже документом, обойти который молчанием уже невозможно, недостойно честным художникам.
Я предлагаю обсудить это письмо на открытом заседании съезда, вынести по нему ясное недвусмысленное решение и представить это решение правительству страны.
Извините мне резкости моего обращения - в конце концов, я разговариваю с коллегами.

Уважающий Вас
Владимов

__________________________________________________________________


А.И.СОЛЖЕНИЦЫН

Открытое письмо секретариату Союза Писателей РСФСР

Бесстыдно попирая свой собственный устав, вы исключили меня заочно, пожарным порядком, даже не послав мне вызывной телеграммы, даже не дав нужных четырёх часов добраться из Рязани и присутствовать. Вы откровенно показали, что РЕШЕНИЕ предшествовало "обсуждению". Удобней ли вам было без меня изобретать новые обвинения? Опасались ли вы, что придется выделить мне 10 минут на ответ? Я вынужден заменить их этим письмом.
Протрите циферблаты! - ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие занавеси! - вы даже не подозреваете, что на дворе уже рассветает. Это не то глухое, мрачное и безысходное время, когда вот так же угодливо вы исключали Ахматову. И даже не то робкое, зябкое, когда с завыванием исключали Пастернака. Вам мало того позора? Вы хотите его сгустить? Но близок час: каждый из вас будет искать, как выскрести свою подпись под сегодняшней резолюцией.
Слепые поводыри слепых! Вы даже не замечаете, что бредёте в сторону, противоположную той, которую объявили. В эту критическую пору нашему тяжело больному обществу вы неспособны предложить ничего конструктивного, ничего доброго, а только свою ненависть - бдительность, только "держать и не пущать!"
Расползаются ваши дебелые статьи, вяло шевелится ваше безмыслие, а аргументов нет, есть только голосование и администрация. Оттого-то на знаменитое письмо Лидии Чуковской, гордость русской публицистики, не осмелился ответить ни Шолохов, ни все вы вместе взятые. А готовятся на неё административные клещи: как посмела она допустить, что неизданную книгу её читают? Раз ИНСТАНЦИИ решили тебя не печатать - задавись, удушись, не существуй! Никому не давай читать!
Подгоняют под исключение и Льва Копелева - фронтовика, уже отсидевшего 10 лет безвинно - теперь же он виноват, что заступается за гонимых, что разгласил священный тайный разговор с влиятельным лицом, нарушил тайну кабинета. А зачем ведёте вы такие разговоры, которые надо скрывать от народа? А не нам ли было 50 лет назад обещано, что никогда не будет больше тайной дипломатии, тайных непонятных назначений и перемещений, что массы будут обо всем знать и судить открыто?
"Враги услышат" - вот ваша отговорка, вечные и постоянные "враги" - удобная основа ваших должностей и вашего существования. Как будто не было врагов, когда обещалась немедленная открытость. Да что бы вы делали без "врагов"? Да вы бы и жить уж не могли без "врагов"; вашей бесплодной атмосферой стала ненависть, ненависть, не уступающая расовой. Но так теряется ощущение цельного и единого человечества - и ускоряется его гибель. Да растопись завтра только льды одной Антарктики - и все мы превратимся в тонущее человечество - и кому вы тогда будете тыкать в нос "классовую борьбу"? Уж не говорю - когда остатки двуногих будут бродить по радиоактивной Земле и умирать.
Всё-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим - это человечеству. А человечество отделилось от животного мира МЫСЛЬЮ и РЕЧЬЮ. И они, естественно, должны быть СВОБОДНЫМИ. А если их сковать, мы возвращаемся в животных.
ГЛАСНОСТЬ, честная и полная ГЛАСНОСТЬ - вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности - тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет отечеству гласности - тот не хочет очистить его от болезней, а загнать их внутрь, чтобы они гнили там.

12 ноября 1969 г.
А.С.

_______________________________________________________________

ВАСИЛЬ БЫКОВ

Речь на 5 съезде Союза писателей Белоруссии 13 мая 1966 года

Два года подряд Комитет по Ленинским премиям не присуждает премий в области литературы. Не знаю, как кого, но меня этот факт наводит на грустные размышления. В самом деле, как получилось, что наша литература, которая всегда волновала человечество гениальностью своих произведений, выродилась настолько, что два года не находится книги, который можно было бы удостоить государственной премии. В чём тут дело? Чем объяснить также, что наши национальные (республиканские) премии то присуждаются, то о них забывают, и месяцами не слышно, что выдвинуто, и когда будет присуждение.
Не углубляясь, однако, в эту тему, я не могу разделять оптимизма докладчиков в этой области и хочу подчеркнуть, что литература действительно стала хуже. На фоне известных хозяйственных и технических достижений, которые по всему миру разносят славу нашей страны, наша литература в известном отношении переживает кризис. Это, возможно, кое-кому покажется удивительным. Столько о литературе говорят, такое беспокойство о ней проявляют, так усердно ею руководят! Почему же это дитя стало таким хилым? Мне думается, что причины известного упадка лежат как раз там, где планировались успехи. Произошла очень простая вещь: в отношении литературы утрачена мера, ею заруководили, ее занянчили, попросту - задёргали. Если в народном хозяйстве - волюнтаризм - пройденный этап, то в литературе он в полном разгаре. В народном хозяйстве уже так не командуют, как в литературе. Там производственные отношения развёртываются с куда большей ответственностью, естественностью и закономерностью. Литература же стала тем, чем было сельское хозяйство в недавнем прошлом. Каждый, кто имеет над ней какую-нибудь власть, не прочь порезвиться на её и без того вытоптанном огороде.
Очень и очень ошибаются те, кто считают: в искусстве и литературе нет нерушимых законов, что ими можно вертеть как вздумается, склонять кому куда захочется. Но на беду или на счастье, такие законы есть. Больше того, как и всякие подлинные законы, они неумолимы и сурово мстят за их нарушение. Не уважать их нельзя.
Но главная трудность для художника заключается в том, что законы искусства часто не совпадают с действующими на каждом данном этапе нормами общественной жизни. Более того, они всегда в противоречии. В жизни идеальное общество то, где как можно меньше конфликтов, а искусство требует обратного. Для жизни наилучшие люди - прямые, ясные, а для искусства - сложные, противоречивые. Художник в произведении либо раздваивается между этими разнонаправленными векторами, либо склоняется в какую-нибудь сторону. Вот почему даже для самого опытного реалиста писать каждую новую книгу - значит начинать всё сначала. Весь его прежний опыт теряет своё значение. Он всегда беспомощен, когда новый жизненный материал воплощается в соответствующие художественные формы.
При этом невозможно подчинять закон искусства законам жизни, также как и наоборот. Нужна гармония, то, что принято называть искусством, и что определяется только талантом художника. Осуществлять в этой деле диктат абсолютно невозможно без того, чтобы не задушить искусство.
Все ли у нас понимают эту простую, довольно банальную истину? Боюсь, что нет. На каждом шагу в жизни мы встречаем вопиющее непонимание литературы, непонимание, которое вызывает отчаяние, особенно, если неумеренные ревнители начинают делать скоропалительные выводы. Удивительно, что в наше время, на 49-м году Советской власти, по отношению к искусству пренебрегают тем, что нужно было усвоить ещё в школе. И я убеждён, что высокие соображения, идейные обоснования (хотя бы и ссылки на войну во Вьетнаме) здесь равным образом не причём - все беды в этой области идут от невежества, низкой эстетической культуры, а то и дипломированного обскурантизма (обскурантизм - крайне враждебное отношение к просвещению и прогрессу, реакционность, мракобесие - прим. ред.).
Первым и главным проявлением такого обскурантизма, на мой взгляд, является отношение к критическому началу в литературе. Ещё великий Белинский в своей знаменитой статье "Ответ "Московитянину" писал: "Творчество по своей сущности требует безусловной свободы в выборе предметов не только от критиков, но и от самого художника. И ему никто не в праве задавать ответы, ни он сам не в праве направлять себя в этом отношении. Он может иметь определённое направление, но оно у него только тогда может быть истинным, когда без усилия, свободно сходится с его талантом, его натурою, инстинктами и стремлением. Он изобразит вам порок, разврат, пошлость: судите - верно ли, хорошо ли он это сделал, а не толкуйте, зачем он это сделал, а не другое, или вместе с этим не сделал и другого. Говорят, что это за направление - изображать одно низкое и пошлое. А почему бы и не так?" - спрашивает Белинский и в другом месте этой статьи отвечает: "Это не один дар выставлять ярко пошлость жизни, а более - дар выставлять явления жизни во всей их полноте, их реальности и их истинности".
Да, искусство не прихоть художника, не плановый продукт общества, оно - душа этого общества. И то и другое существуют в комплексе, в едином взаимопополняемом целом. И потому не может быть ни плохого общества при выдающемся искусстве, ни отсталого искусства при высокоорганизованном обществе.
Литературе приходится тяжело, особенно если иметь в виду не столько теоретические положения, сколько её практику. В наше время совсем не редкое явление, когда отличные теоретические положения метода социалистического реализма на деле оборачиваются чем-то, что больше всего напоминает своего рода неоклассицизм. Об этом не принято говорить, но не секрет, что в литературе нет-нет да и воспаряют все характерные признаки именно этого литературного исправления, когда теряется реалистический характер действительности, пренебрегается жизненной правдой, реальное вытесняется явно идеальным.
Я охотно соглашусь, что в искусстве социалистического реализма не оправданы безидейность, бесклассовость, абстрактный гуманизм и т.д. Но бесспорно, что и их антиподы, возведённые в категорический абсолют, - также зло, только с другим, противоположным знаком, именно это зло принесло уже столько вреда социалистическому реализму, и это понятно, если иметь в виду известные слова Ленина: "Самое верное средство дискредитировать новую политическую идею (да и не только политическую) и повредить ей состоит в том, чтобы во имя защиты её довести её до абсурда ("Детская болезнь левизны в коммунизме").
Разве непонятно, что голый рационализм, стремление подчинить литературу и искусство нуждам каждого данного сегодня так же, как и загодя, умозрительно распланированного "завтра", игнорирование сложности жизни и диалектики развития наносит непоправимый вред не только литературе, но и всему обществу.
В самом деле, к чему нас только не призывали, иллюстрирования чего только от нас не требовали: и лесозащитные полосы, и кукуруза, МТС и PTG, совнархозы и целина, даже торфоперегнойные горшочки - где оно всё это? Где обо всём этом литература в своё время изданная, захваленная и даже отмеченная премиями?! Я уже не спрашиваю, где эти законодатели! А литераторы, принуждаемые ими, остаются. Некоторые из них сидят вот в этом зале, - но стоит ли посочувствовать им?
Искусство - освежающий душ общества, которое без его критического воздействия неизбежно покрывается плесенью и загнивает.
Апологетика без разбора, утверждение всего сущего - по существу не что иное, как могильщик общества, и очень жаль, что мы до сих пор не поняли всей опасности этого явления. Очень жаль, что и по сегодняшний день многие руководствуются мыслью, будто люди, которые склонны видеть отрицательное в жизни общества и тем более критиковать его, заражены духом буржуазной идеологии, очернители или даже идеологические диверсанты. Неужели нужно доказывать, что такое представление по меньшей мере нелепо, что правда, какой бы она ни была, если она высказана прямо и честно, не может принести вреда добру, что настоящие, а не воображаемые враги всех времен и разновидностей великолепно прикрываются самой верноподаннической фразеологией, великолепно играют роль друзей до гроба. Нужно ли напоминать, что все дворцовые перевороты, все удары в спину, все заговоры и измены осуществлялись людьми приближёнными, внешне весьма лояльными.
Безусловно, чтобы писать правду, кроме таланта необходимо и мужество. Но не меньше мужества необходимо и для того, чтобы воспринимать правду во всей её полноте. И в этом смысле, может быть, стоит высказать сожаление, что иногда некоторые наши руководители, те, кому более, чем другим, должно быть присуще это качество, оказываются, мягко говоря, не на высоте. На словах признавая критику как движущую силу общества, они, тем не менее, стремятся придать этой критике только одно направление - сверху вниз. Но для литературы не существует ни верх, ни низ. Являясь человековедением, она с одинаковой объективностью исследует и доярку, и министра, рядового члена партии и секретаря ЦК.
Известно, что как всякая монополия, монополия на критику - приятная вещь для тех, кто ею владеет. Нет нужды говорить, какая "польза" от этого в других сферах общественной жизни, но для литературы такая монополия пагубна. Литература без критического начала - забава для праздных, обывательская игрушка. Разве мало уроков в этом смысле дала печальной памяти теория и практика бесконфликтности. Упрёки же в адрес литературы за так называемое очернительство или поклёп - явление банальное по своей нелепости, против чего во все времена боролась литература, хотя далеко не всегда побеждала. С этой точки зрения я снова позволю себе обратиться к авторитету Белинского.
"Caмое сильное и тяжёлое обвинение, которым писатели риторической школы думают окончательно уничтожить Гоголя, - писал он всё в той же статье "Ответ "Московитянину", - состоит в том, что лица, которых он обыкновенно выводит в своих сочинениях, оскорбляют общество. Подобное обвинение больше всего показывает незрелость нашего общественного образования. В странах, опередивших нас развитием на целые века, и понятия не имеют о возможности такого обвинения. Никто не скажет, что англичане не были ревнивы в своей национальной чести; напротив, едва ли есть другой народ, у которых национальный эгоизм не доходил бы до таких крайностей как у англичан. И между тем, они любят своего Хоггарта, который изображал только пороки, разврат, злоупотребление и пошлость английского общества его времени. И ни один англичанин не скажет, что Хоггарт оклеветал Англию, что он не видел и не признавал в ней ничего человеческого, благородного, возвышенного и прекрасного. Англичане понимают, что талант имеет полное и святое право быть односторонним, и что он может быть великим в своей односторонности. С другой стороны, они так глубоко чувствуют и сознают своё национальное величие, что нисколько не боятся, что ему может повредить обнародование недостатков и тёмных сторон английского общества. Но и мы можем жаловаться только на незрелость общественного образования, а не на отсутствие в нашем обществе чувства своего национального достоинства. Чем сильнее человек, чем выше он нравственно, тем смелее он смотрит на свои слабые стороны и недостатки. Ещё более это можно сказать о народах, которые живут не человеческий век, а целые века. Народ слабый, ничтожный или состарившийся, изживший свою жизнь до невозможности идти вперёд, любит только хвалить себя и больше всего боится взглянуть на свои раны: он знает, что они смертельны, что его действительность не представляет ему ничего отрадного, и что только в обмане самого себя может он находить те ложные утешения, до которых так падки слабые и дряхлые. Таковы, например, китайцы и персиане: послушать их, так нет лучше народа в мире, и все другие народы перед ними ослы и негодяи. Не таков должен быть народ великий, полный сил и жизни: сознание своих недостатков вместо того, чтобы приводить его в отчаяние и повергать в сомнение в своих силах, даёт ему новые силы, окрыляет его на новую деятельность."
И далее Белинский пишет:
"Писатель выведет в повести пьяницу, а читатель скажет: можно ли так позорить Россию, будто в ней все одни пьяницы! Положим, этот читатель умный, даже очень умный человек, да следствие-то, которое он вывел из повести, нелепо. Нам скажут, что искусство обобщает частные явления, и что оно уже не искусство, если представляет явления случайные. Правда, но ведь общество и, особенно, народ заключают в себе множество сторон, которые не только повесть, целая литература никогда не исчерпают".
Я прошу извинения за длинную цитату, но мне кажется, что сказанное Неистовым Виссарионом имеет самое непосредственное отношение не только к Гоголю, но и к нашей современной литературной практике. Если бы наши издатели и критики чаще читали Белинского и считались с его авторитетом, они бы, возможно, поняли нелепость многих своих претензий к литературе, более чем сто лет назад разбитых великим критиком-демократом. А так в самом деле получается, что с того времени изменилось в этом смысле немного, по-прежнему в адрес литературы раздаются всё те же упрёки. Стоит вывести не очень привлекательного генерала, как тотчас раздаются обвинения в подрыве престижа советских полководцев, стоит изобразить отрицательный персонаж железнодорожника по профессии, как уже слышатся обвинения в поклёпе на славных советских железнодорожников. И это в печати, в наших официальных органах! Есть от чего завыть немо и отчаянно.
Мракобесие по поводу оскорбления чести мундира в последнее время приобрело угрожающий характер. Я мог бы привести красноречивые примеры из собственной практики, из жизни известного Алексея Карпюка, который за активную попытку написать правдивую литературную биографию своей, я бы сказал, безупречной и героической жизни, поплатился уже многим и, видимо, поплатится ещё. Из уважения к Вашему усталому вниманию я не буду это делать отчасти потому, что то, что я мог сказать, многие здесь знают, - остальные же легко себе могут представить. Мне недавно рассказывали в Минске, что один из свежеиспечённых докторов наук, получивший эту степень за халтурную книжку, которая не стоит ломаного гроша, грозился в скором времени "добраться" до редактора "Нового мира" Твардовского.
В каждой профессии решающее значение имеет мнение специалиста - мастера данного ремесла, но не в литературе. По отношению к литературе получилось так, что истина определяется по принципу субординации. Как говорится, тот прав, у кого больше прав. Чем выше должность, тем ближе к богу. В конце пятого десятка советской власти мы мечтаем всё о том же, о чём в свое время заботился Луначарский, который ещё в 1931 году говорил: "Вопрос надо ставить не так, чтобы Центральный Комитет писал лозунги, а писатели подыскивали иллюстрации к ним, а так, чтобы партия, ЦК среди других информационных материалов читали и писателей и получали от них импульсы для своих постановлений и лозунгов." Увы, плохо нас ещё читают в ЦК, а если и читают, то разве что с намерением опубликовать анонимную разгромную статью, выловить в этом тексте, семь раз процеженном через различные сита, какую-нибудь крамолу и с детским восторгом выставить её на обозрение: "Смотрите, вот какие мы бдительные!"
И это, конечно, закономерно. До тех пор, пока личность писателя будет такой приниженной, а роль чиновного благородия такой непогрешимо высокой, так будет продолжаться и впредь. Ведь это же факт, что мы, литераторы, даже в некоторых вопросах нашей внутренней жизни отстали от других слоев населения. Например, в сельском хозяйстве уже минуло время, когда председателей колхозов назначали в райкомах и привозили на отчётно-выборное собрание в облике знаменитого "кота в мешке". Теперь колхозники голосуют с большим выбором и с большим разбором. А мы до сих пор не имеем права даже на таком форуме, как съезд, выбрать президиум и председателя нашего Союза путём прямых выборов, которыми как великими завоеваниями советской демократии гордится советский народ. Мы вынуждены пользоваться тем порядком, который существовал на Руси ещё при выборах в Государственную Думу, когда выбирали выборщиков, а те, в свою очередь, выбирали депутатов.
И тем не менее нужно работать. Литература началась не вчера и кончится не завтра. Белорусская литература - не только то, что издано в ведомстве уважаемого Захара Петровича. Дневники и заметки Довженко, Николаевой, Кузьмы Чёрного, многострадальные произведения Горецкого, рукописные произведения всех времён и народов не менее литература, чем наши пышные многотомники в ледериновых переплётах. И мне думается, что нужно отражать не только жизнь народа, но и жизнь литературы. При этом стоит помнить, что Лукаш Бенде вошёл в нашу историю так же навсегда, как и те горемыки, которых он затравил. Нужно чаще напоминать это, особенно тем, кто не утратил охоты в подкованных сапогах резвиться на ниве многострадальной белорусской литературы.
Возможно, сказанное мною не всем понравится. Может быть, даже найдутся такие, кто поспешит соотнести мои слова с некоторыми статьями Уголовного кодекса. Но прежде я хотел бы предупредить: недостойное это дело - искать ведьм там, где их нет. Не выдумывайте ветряные мельницы, чтобы с ними бороться. Мы не враги народа и не подрывники основ Советской власти, преданность которой в своё время доказали мы собственной кровью. Поэтому больше терпимости. Поставьте себя на наше место, и вы поймёте, что выбор у нас невелик. Вопрос стоит так: или литература, или нелитература. Середины нет.
В заключение хочу подчеркнуть, что несмотря на некоторые не очень весёлые мысли, я верю в созидательную силу нашей литературы так же, как и в благоразумие, здравый смысл и доброжелательность тех, кто приставлен ею руководить.
Ещё, пользуясь этой трибуной, хочу поблагодарить многих литераторов, которые перед съездом так красноречиво проявили своё гражданское мужество и писательскую солидарность в связи с одной нелепостью в мой адрес. Речь идёт о коллективном письме 65 белорусских писателей в ЦК КП Белоруссии, которое было направлено в связи с редакционной статьей в газете "Советская Белоруссия", перечеркнувшей творчество Василя Быкова. Пока мы объединены в важнейших вопросах нашей жизни и не побоимся заявить об этом откровенно, белорусский народ может быть спокоен за судьбу своей литературы.

_______________________________________________________________

М.А. БУЛГАКОВ

Письмо Советскому правительству. 28.3.1930.

Я обращаюсь к правительству СССР со следующим письмом. После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я известен как писатель, стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет: сочинить "коммунистическую пьесу" (в кавычках я привожу цитаты), а кроме того обратиться к правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от моих прежних взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверение в том, что отныне я буду работать, как преданный идее коммунизма писатель-попутчик. Цель: спастись от гонений, нищеты и неизбежной гибели в финале. Этого совета я не послушался. Навряд ли мне удалось бы предстать перед правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет. Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет.
Созревшее во мне желание прекратить мои писательские мучения заставляет меня обратиться к правительству СССР с письмом правдивым.

2

Произведя анализ моих альбомных вырезок, я обнаружил в прессе СССР за десять лет моей литературной работы триста отзывов обо мне. Из них: похвальных было 3, враждебно-ругательных 297. Последние 297 представляют собой зеркальное отражение моей писательской жизни.
Героя моей пьесы "Дни Турбиных" Алексея Турбина, печатно и в стихах называли "сукиным сыном", а автора этой пьесы рекомендовали как "одержимого собачьей страстью". Обо мне писали как о литературном уборщике, подбирающем объедки после того, как наблевала дюжина гостей. Писали так: "Мишка Булгаков, кум мой, тоже, извините за выражение, писатель, в залежалом мусоре шарит... Что это, спрашиваю, братишечка, за мурло у тебя... Я человек деликатный, возьми да и хрясни его тазом по затылку. Обыватель. Мы без Турбиных, вроде как бюстгальтер собаке без нужды. Нашёлся сукин сын. Нашелся турбин, чтобы ему ни сборов, ни успеха". (Жизнь искусства, 44, 1927 г.)
Писали о Булгакове, "который чем был, тем и останется, новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы". (Красный пролетарий, 14.10.1926.)
Сообщали, что мне нравится "атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля" (Луначарский, " Известия", 8.10.1926), и что от моей пьесы "Дни Турбиных" идёт вонь (стенограмма совещания при Агитпропе в мае 1927г.) и т.д.
Спешу сообщить, что я цитирую отнюдь не с тем, чтобы жаловаться на критику или вступать с нею в какую бы то ни было полемику. Моя цель гораздо серьёзнее.
Я доказываю с документами в руках, что вся пресса СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной работы единодушно и с необыкновенной яростью доказывали, что произведения М. Булгакова в СССР не могут существовать. И я заявляю, что пресса СССР совершенно права.

3

Отправной точкой этого письма для меня служит мой памфлет "Багровый остров". Вся критика СССР без исключения встретила эту пьесу заявлением, что она "бездарна, беззуба, убога" и что она представляет собой "пасквиль" на революцию.
Единодушие было полное, но нарушено оно было внезапно и удивительно. В № 12 "Репертуарного бюллетеня" за 1928 г., появилась рецензия Н. Новитского, в которой было сообщено, что "Багровый остров" - интересная и остроумная пародия, в которой "встаёт зловещая тень Великого Инквизитора, подавляющего свободное творчество, культивирующего рабские, подхалимски-нелепые драматические штампы, стирающего личность актёра и писателя", и что в "Багровом острове" идёт речь о "зловещей, мрачной силе, воспитывающей илотов, подхалимов и панегиристов". Сказано было, что "если такая мрачная сила существует, негодование и злое остроумие прославленного буржуазией драматурга оправданно".
Позволительно спросить - где истина? - "убогая, бездарная пьеса" или это "остроумный памфлет"? Истина заключается в рецензии Новитского. Я не берусь судить, насколько моя пьеса остроумна, но я сознаюсь в том, что в ней действительно встаёт зловещая тень, и это тень Главного Репертуарного Комитета. Это он воспитывает илотов, панегиристов и запуганных "услужающих". Это он убивает творческую мысль. Он губит советскую драматургию и погубит её.
Я не шёпотом в углу выражал эти мысли. Я заключил их в драматургический памфлет и поставил этот памфлет на сцене. Советская пресса, заступаясь за Главрепертком, написала, что "булгаковский "Багровый остров" - пасквиль на революцию. Это несерьёзный лепет.
Пасквиля на революцию в пьесе нет по многим причинам, из которых за недостатком места я укажу на одну: пасквиль на революцию, вследствие грандиозности её, написать невозможно. Памфлет не есть пасквиль, а Главрепертком - не революция.
Но когда германская печать пишет, что "Багровый остров" - "первый в СССР призыв к свободе печати" (Молодая гвардия, № 1, 1929) - она пишет правду. Я в этом сознаюсь. Борьба с цензурой, какая бы она ни была, при какой бы власти она не существовала, - мой писательский долг, так же как и призыв к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что если бы кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично утверждающей, что ей не нужна вода.

4

Вот одна из черт моего творчества, и её одной совершенно достаточно, чтобы мои произведения не существовали в СССР. Но с первой чертой связаны все остальные, выступающие в моих сатирических повестях: чёрные и мистические краски (я мистический писатель), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного прогресса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление ему излюбленной Великой Эволюции, а самое главное, - изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя Салтыкова-Щедрина.
Нечего и говорить, что пресса СССР и не подумала серьёзно отметить всё это, занятая малоубедительными сообщениями о том, что в сатире Булгакова - "клевета".
Один лишь раз в начале моей известности было замечено с оттенком как бы высокомерного удивление: "Булгаков хочет стать сатириком нашей эпохи" ("Книгоноша", № 6, 1925г.)
Увы, глагол "хотеть" напрасно взят в настоящем времени, его надлежит перевести в плюсквамперфектум. М. Булгаков стал сатириком как раз в то время, когда никакая настоящая (проникающая в запретные зоны) сатира в СССР абсолютно немыслима. Не мне выпала честь высказать эту криминальную мысль в печати. Она выражена с совершенной ясностью в статье В. Блюма ("Л.Г.", № 6), и смысл этой статьи блестяще и точно укладывается в одну формулу: всякий сатирик в СССР посягает на советский строй.

5

Мыслим ли я в СССР?

6

И, наконец, последние мои черты: в погубленных пьесах "Дни Турбиных", "Бег" и в романе "Белая гвардия" - упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране. В частности, изображение интеллигенции дворянской, волею непреложной исторической судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях "Войны и мира". Такое изображение естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией.
Но такого рода изображения приводят к тому, что автор их в СССР наравне со своими героями получает - на свои великие усилия стать беспристрастно над красными и белыми - аттестат белогвардейца - врага, а получив его, всякий понимает, может считать себя конченным человеком в СССР.
Мой литературный портрет закончен, и он же есть политический портрет. Я не могу сказать, до какой глубины криминал можно отыскать в нём, но я прошу одного: за пределами не искать ничего. Он исполнен совершенно добросовестно.

7

Ныне я уничтожен. Уничтожение это было встречено советской общественностью с великой радостью и названо "достижением". Р. Пикель, отмечая моё уничтожение ("Известия", 1929), высказал либеральную мысль: "Мы не хотим этим сказать, что имя Булгакова вычеркнуто из списков советских драматургов". И обнадёжил зарезанного писателя словами: "что речь идёт о его прошлых драматических произведениях". Однако жизнь в лице Главреперткома показала, что либерализм Пикеля ни на чём не основан.
18 мая 1930 года я получил из Главрепертком бумагу, лаконически сообщавшую, что не прошлая, а новая моя пьеса "Кабала святош" ("Мольер") к представлению не разрешена. Скажу коротко: под двумя строчками казённой бумаги погребены - работа в книгохранилищах, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы - блестящая пьеса.
Р. Пикель заблуждается. Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я своими руками бросил в печку черновик комедии и начало романа "Театр", черновик романа о дьяволе. Все мои вещи безнадёжны.

8

Я прошу Советское правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, что всю мою продукцию я отдал советской сцене. Я прошу обратить внимание на следующие два отзыва обо мне в советской прессе. Оба они исходят от непримиримых врагов моих произведений и поэтому они очень ценны.
В 1925 году было написано: "Появляется писатель, даже не рядящийся в попутнические цвета" (Авербах, "Известия", 20.9.1925).
В 1929 году: "Талант его столь же очевиден, как и социальная реакционность его творчества"(Пикель, "Известия", 15.0.1929).
Я прошу принять во внимание, что невозможность писать для меня равносильна погребению заживо.

9

Я прошу правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР.

10

Я обращаюсь к гуманности Советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя в отечестве, великодушно отпустить на свободу.

11

Если же то, что я написал, неубедительно, и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу правительство СССР дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссёра. Я предлагаю правительству СССР совершенно честного без всякой тени вредительства специалиста, режиссёра и актёра, который берётся добросовестно ставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес вплоть до пьес сегодняшнего дня. Если меня не назначат режиссёром, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя, я прошусь на должность рабочего сцены. Если же и это невозможно, я прошу Советское правительство поступить со мной как оно найдёт нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего пять пьес, известного в СССР и за границей, налицо в данный момент - нищета, улица и гибель.
Я прошу именно командировать меня, так как ни одна организация на мои заявления не отвечает.

_________________________________________________________________

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ЮЛИЯ ДАНИЭЛЯ
14 февраля 1966 года. Москва.

Я знал, что мне будет предоставлено последнее слово. И я думал над тем, отказаться ли мне от него совсем или ограничиться несколькими обычными формулировками. Но потом я понял, что это не только моё последнее слово на этом судебном процессе, а, может быть, вообще моё последнее слово в жизни, которое я смогу сказать людям. А здесь люди - и в зале сидят люди, и за судейским столом тоже люди. И поэтому я решил говорить.
В последнем слове моего товарища Синявского прозвучало безнадёжное сознание невозможности пробиться сквозь глухую стену непонимания и нежелания слушать. Я не настроен так пессимистически. Я надеюсь ещё раз вспомнить доводы защиты и доводы обвинения и сопоставить их.
Я спрашивал себя всё время, пока идёт суд: "Зачем нам задают вопросы?" Ответ очевидный и простой: "Чтобы услышать ответ, задать следующий вопрос, чтобы вести дело и в конце добраться до истины."
Этого не произошло. Я не буду голословен, я ещё раз вспомню, как всё это было. Я буду говорить о своих произведениях, - надеюсь, меня простит мой друг Синявский, он говорил о себе и обо мне, - просто я свои вещи лучше помню.
Вот меня спрашивали: "Почему я написал повесть "Говорит Москва"? Я отвечал: "Потому что чувствовал реальную угрозу возрождения культа личности." Мнe возражают: "При чём тут культ личности, если повесть написана в I960 - 1961 годах?" Я говорю: "Это именно те годы, когда ряд событий заставлял думать, что культ личности возобновляется." Меня не опровергают, не говорят, мол, Вы врёте, этого не было, - нет, мои слова просто пропускают мимо ушей, как если бы этих слов вовсе не было. Мне говорят: "Вы оклеветали народ, страну, правительство своей чудовищной выдумкой о Дне открытых убийств." Я отвечаю: "Так могло бы быть, если вспомнить преступления времени культа личности, они гораздо страшнее того, что написано у меня и Синявского." Всё. Больше меня НЕ СЛУШАЮТ, НЕ ОТВЕЧАЮТ МНЕ, ИГНОРИРУЮТ МОИ СЛОВА. Вот такое игнорирование всего, что мы говорили, такая глухота ко всем нашим объяснениям ХАРАКТЕРНЫ для данного процесса.
По поводу другого моего произведения - то же самое. "Почему Вы написали "Искупление"? Я объясняю: "Потому, что считаю, что все члены общества ответственны за то, что происходит: каждый в отдельности и все вместе." Может быть, я заблуждаюсь, может быть, это ложная идея? Но мне говорят: "Это клевета на советский народ, на советскую интеллигенцию!" Меня не опровергают, а просто НЕ ЗАМЕЧАЮТ МОИХ СЛОВ. "Клевета" - это очень удобный ответ на слова обвиняемого, подсудимого.
Общественный обвинитель, писатель Васильев сказал, что обвиняет нас от имени всех живых и от имени всех погибших на воине, чьи имена золотом по мрамору написаны в Доме литераторов. Я знаю эти имена, мраморные доски, знаю эти имена павших, я знал некоторых из них, был с ними знаком. Я свято чту их память. Но почему обвинитель Васильев, цитируя слова из статьи Синявского: "Чтобы не пролилась ни одна капля крови, мы убивали, убивали, убивали..." - почему, цитируя эти слова, писатель Васильев не вспомнил другие имена - или они ему не известны? Имена Бабеля, Мандельштама, Бруно Ясенского, Ивана Катаева, Кольцова, Третьякова, Квитко, Маркиша и многих других. Может, писатель никогда не читал их произведений и не слышал этих фамилий? Но тогда, может быть литературовед Кедрина знает имена Левидова и Нуслинова? Наконец, если обнаружится такое потрясающее незнание литературы, так, может быть, Кедрина и Васильев хоть краем уха слышали о Мейерхольде? Или, если они вообще далеки от искусства, может быть, они знают имена Постышева, Тухачевского, Блюхера, Косиора, Гамарника, Якира...?
Эти люди, очевидно, умерли от простуды в своих постелях - так надо понимать утверждение "не убивали"? Так как же всё-таки: убивали или не убивали? Было это или не было? Делать вид, что этого не было, что этих людей не убивали - ЭТО ОСКОРБЛЕНИЕ, это, простите за резкость, ПЛЕВОК В ПАМЯТЬ ПОГИБШИХ.

Судья: - Подсудимый Даниэль, я останавливаю Вас. Ваше оскорбительное выражение не имеет отношения к делу.

Даниэль: - Я прошу прощения у суда за резкость, я очень волнуюсь и мне трудно выбирать выражения, но я буду сдерживать себя.
Нам говорят: "Оцените свои произведения сами и признайте, что они порочны, что они клеветнические." Но мы не можем этого сказать, мы писали то, что соответствовало нашим представлениям о том, что происходило. Нам не предлагают взамен никаких других представлений, не говорят, были ли такие преступления или нет, не говорят, что нет, люди не ответственны друг за друга и за своё общество, - просто молчат, не говорят ничего. Все наши объяснения, как и сами произведения, написанные нами, повисают в воздухе, не принимаются в расчёт.
Общественный обвинитель Кедрина, выступая здесь, почти целиком, с некоторыми лирическими отступлениями и добавлениями прочла свою статью "Наследники Смердякова", опубликованную в "Литературной газете" ещё до начала процесса. Я позволю себе остановиться на этой статье потому, что она фигурирует на процессе как обвинительная речь, и ещё по одной причине, о которой я скажу позднее.
Вот Кедрина, начиная свой "литературный анализ" повести "Говорит Москва", пишет о герое повести: "... А убивать хочется. Кого же?" В том то и дело, что моему герою не хочется убивать, это видно ясно из повести. И, между прочим, это не только моё собственное мнение, со мною согласен в этом гражданин председательствующий. Во время допроса свидетеля Гарбузенко он спросил: "Как Вы, коммунист, относитесь к тому, что герою приказывают убивать, а он не хочет?" Я благодарен председательствующему за это точное определение позиции героя. Нет, я не считаю, что мнение председательствующего должно быть обязательным для литературоведа Кедриной; у неё может быть своё собственное мнение о произведении, но как оно обосновывается! Вот что пишет Кедрина: "Положительный герой грезит о студебеккерах, - одном, двух, восьми, сорока, которые пройдут по трупам..." Я возвращаюсь к этому отрывку, он цитировался в статье и здесь на суде. А между прочим, написано не так, как здесь приводится, ни разу не цитировали этот отрывок полностью: "Ну, а эти заседающие и восседающие... - как с ними быть? А тридцать седьмой год, когда страна билась в припадке репрессий? А послевоенное безумие? Неужто простить?" (Я цитирую по памяти, неточно). Эти две фразы тщательно опускаются. А почему? Потому что там мотивы ненависти, а об этом надо уже спорить, надо объяснить как-то, гораздо проще их не заметить? Дальше то, что здесь приводилось: "Нет? Ты ещё помнишь, как это делается - запал. Сорвать предохранительное кольцо. Швырнуть! Падай на землю! Падай! А теперь - бросок вперёд. На бегу от живота веером. Очередь. Очередь..." Дальше в представлении героя всё смешивается: "русские, немцы, румыны, евреи, венгры, грузины, бушлаты, плакаты, санбаты, лопаты..." Я привожу этот отрывок, где, действительно, кровавая каша и всё прочее весьма неаппетитно: "А почему у него такое худое лицо? Почему на нём гимнастёрка и шлем (со звездой)? По трупам прошёл студебеккер, сорок студебеккеров, и ты всё так же будешь лежать распластанный... Всё это уже было." Это называется - грезить, мечтать о студебеккерах, которые пройдут по трупам?! Ужас героя перед этой картиной, отвращение - выдавать за мечты?!!
"Обыкновенный фашизм" - прямо так и пишет. Но то, что это фашизм, - это ведь надо подкрепить, и вот Кедрина пишет: "Эту программу освобождения от коммунизма и советского строя герой повести собирается обосновать, с одной стороны, заверениями, будто идея "открытых убийств" лежит в самой сути учения о социализме, с другой стороны - что вражда "- в природе человеческого общества вообще." Кстати, в повести нет ни одного слова о советском строе, об освобождении от советского строя. Герой повести как к последнему прибежищу обращается к имени Ленина ("Не этого он хотел, тот, кто первый лёг в эти мраморные стены"). Так всё-таки, кто пытается обосновать программу "освобождения", герой повести или не герой? Я, когда прочел об этом у Кедриной, подумал, грешным делом, что это опечатка, типографская опечатка - вместо "герои" или "другой герой" напечатано "герой" и получилось, что речь идёт всё время об одном и том же человеке, моём положительном герое. Но нет, эти же слова прозвучали здесь в зале снова. А как же в самом деле? Герой ли говорит, что идея "открытых убийств" лежит в самой сути учения о социализме"? Так вот, к герою повести приходит Володя Маргуляс, неумный и ограниченный человек. "Он пришёл ко мне и спросил: "Что я обо всём этом думаю?" ("Я" - это герой, повесть от первого лица). И Володя Маргуляс стал доказывать, что всё это лежит в самой сути учения о социализме. Так как же, герой это говорит или другой персонаж повести? А герой говорит вот что: "За настоящую советскую власть надо заступаться." Герой говорит, что наши отцы делали революцию, и мы не смеем думать о ней плохо. Это что, герой повести обосновывает "программу освобождения от коммунизма и советского строя"? Неправда! Это говорит полубезумный старичок-мизантроп, и герой с ним спорит. Так как же обстоит дело с идейным обоснованием псевдопризыва к расправе, к террору и освобождению от советского строя? А вот так, как говорю я, а не как утверждает Кедрина. Повесть была прочитана не так, а нарочито, предвзято, так, как её невозможно прочесть.
В вину Синявскому и мне ставят всё, в частности, то, что у нас нет положительного героя. Конечно, с положительным героем легче, есть кого противопоставить отрицательному. А наши ссылки на других писателей, у которых нет положительного героя, воспринимаются, во-первых, как попытки сравнить себя с этими большими писателями, во-вторых, очень простой ответ: "Когда речь идёт о Щедрине, то в его произведениях присутствует положительный герой - это народ." Очевидно, незримо присутствует, так как тот народ, который изображён в "Истории города Глупова" вызывает жалость, а не восхищение. И в "Господах Головлёвых" народ - положительный герой? А ссылку на "Сказку о том, как один мужик двух генералов прокормил" просто стыдно слушать. Кедрина, видно, считает, что этот мужик, который из своих волос силки делал, чтобы для генералов дичь добыть, мужик, который добровольно в рабство идёт, - это положительный образ русского народа? Михаил Евграфович Щедрин с этим не согласился бы.
Я не стал бы ссылаться на статью Кедриной, если бы вся система аргументации обвинения не лежала бы в этой плоскости. Ну, как доказать антисоветскую сущность Синявского и Даниэля? Тут применялось несколько приёмов. Самый простой, лобовой приём - это приписать мысли героев автору, тут можно далеко зайти. Напрасно Синявский считает, что только он объявлен антисемитом. Я, Даниэль Юлий Маркович, еврей, тоже антисемит. Всё при помощи простого приёма: у меня всё тот же старичок-официант говорит что-то об евреях, и вот в деле имеется такой отзыв: "Николай Аржак (псевдоним Даниэля) - законченный, убеждённый антисемит." Может, это какой-нибудь неискушённый рецензент пишет? Нет, это пишет в своём отзыве академик Юдин... Есть ещё и такой приём: изоляция отрывка от текста. Надо выдернуть несколько фраз, купюрчики сделать и доказать всё, что угодно. Самый убедительный пример этого приёма - как "Говорит Москва" сделали призывом к террору. Тут всё время ссылаются на эмигранта Филиппова (вот кто, оказывается, высший критерий для государственного обвинителя). Но даже Филиппов не сумел воспользоваться такой возможностью. Казалось бы, чего лучше, если там есть призыв к террору, то уж Филиппов бы сказал: "Вот как подпольные советские писатели призывают к убийствам, к расправе." Но даже Филиппов не смог этого сказать.
Ещё один приём: подмена обвинения героя вымышленным обвинением советской власти - то есть автор говорит какие-то слова, разоблачая героя, а обвинение считает, что всё это про советскую власть говорится. Вот пример: обвинительное заключение построено большей частью на отзыве Главлита, так вот в отзыве Главлита говорится буквально следующее: "Автор считает возможным проведение в нашей стране Дня педераста". А на самом деле речь идёт о приспособленце, цинике, художнике Чупрове, что он хоть про День педераста станет писать, лишь бы заработать, это про него главный герой говорит. Кого он тут осуждает - советскую власть или, быть может, другого героя?
В обвинительном заключении, в отзыве Главлита, в речах обвинителей прозвучали одни и те же цитаты из повести "Искупление". А что это за цитаты? "Тюрьмы внутри нас" - это выкрики героя повести Вольского. Да, это сильное обвинение по адресу всех людей. И я вовсе не старался, как тут говорит Васильев, изобразить дело так, что я занимаюсь изящной словесностью. Я не пытаюсь уйти от политического содержания моих произведений. В этих словах Вольского есть политическое содержание - но что следует за этими выкриками? Кто это кричит? Это кричит безумный человек, он сошёл с ума, он вскоре оказывается в психиатрической больнице.
Ещё один, тоже простой, но очень сильный приём доказательства антисоветской сущности - выдумать идею за автора и сказать, что в его произведениях есть антисоветские выпады, когда их там нет. Вот рассказ "Руки". Мой защитник Кисеницкий аргументировано доказал, что в этом рассказе нет антисоветской идеи, как его ни толкуй. Возражая ему, Кедрина сказала: "Вы посмотрите, с какой вообще несвойственной ему выразительностью и яркостью Даниэль изобразил сцену расстрела". Прошу, очень прошу, вдумайтесь, что Вы сказали: яркость и выразительность служат для доказательства антисоветской сущности. Это был ответ на выступление защитника по поводу рассказа Руки" - и ни слова больше. Если говорить об этом рассказе, то я прошу вас всех: вот сейчас закончится судебное заседание, и вы все пойдёте домой. Подойдите к своим книжным полкам, возьмите книгу, раскройте её и прочитайте про то, как красный командир был направлен в команду, которая производила расстрелы. Он почернел и высох на этой работе, он возвращается домой как пьяный. И расстреливает он не священников, а хлеборобов. Там есть такая деталь, я её хорошо помню: он вспоминает руку расстрелянного, заскорузлую, как конское копыто. Нy, так как же, подходит этот отрывок под те формулировки, которые звучат в обвинительном заключении, - что "классовая политика репрессий против советского народа и нравственно, и физически калечит людей"?!

Судья: - Что за чушь? Какая классовая политика репрессий?

Даниэль: - Я цитирую обвинительное заключение, вот тут написано (читает) "...якобы классовая политика репрессий против советского народа ..." Так написано в обвинительном заключении. Я сейчас, как вы, вероятно, догадались, пересказал одну главку из "Тихого Дона". Действующие лица - красный командир Бунчук и Анна.
Как ещё нас обвиняют? Критика определённого периода выдаётся за критику всей эпохи, критика пяти лет - за критику пятидесяти лет. Если речь идёт о двух-трёх годах, то говорят, что это про всё время. Обвинители стараются не замечать, что вся статья Синявского обращена в прошлое, что там даже все глаголы стоят в прошедшем времени: "Мы убивали" - а не "мы убиваем", - "убивали"! И в моих произведениях всё, кроме рассказа "Руки", - о пятидесятых годах, когда была реальная угроза реставрации культа личности. Я говорил об этом всё время, это видно из произведений - НЕ СЛЫШАТ.
И, наконец, ещё один приём - подмена адреса критики: несогласие с отдельными явлениями ведается за несогласие со всем строем, с системой.
Вот, вкратце, методы и приёмы "доказательства" нашей вины. Может быть, они не были бы для нас такими странными, если бы нас слушали. Но правильно сказал Синявский - откуда мы явились - вурдалаки, кровопийцы, не с неба же упали. И тут обвинение переходит к рассказу о том, какие мы подонки. Пускаются в ход странные приёмы: заявляется, что мы за нейлоновые рубашки продались, что я бросил честный учительский труд и ходил с протянутой рукой по редакциям, вымаливая переводы. Я мог бы попросить свою жену, и она принесла бы ворох писем от поэтов, которые просят меня переводить их стихи. Не на лёгкие переводческие хлеба я ушёл от обеспеченного преподавательского заработка, а потому, что с детства мечтал о переводческой работе. Первый перевод я сделал, когда мне было 12 лет. Какие это лёгкие хлеба - каждый переводчик знает.
Я оставил обеспеченную жизнь, обменял её на необеспеченную. Я относился к этому делу, как к делу своей жизни, никогда не халтурил. Среди моих переводов были, быть может, и плохие, и посредственные, но это от неумения, а не от небрежности.
Странно, что в той области, где юрист должен быть безупречен, государственный обвинитель не признаёт фактов. Сначала я подумал, что он оговорился, когда сказал, что мы сознавали характер своих произведений - в 1962 году была радиопередача - после этого послали за границу "Говорит Москва" и "Любимов". Позвольте, а что передавали? Ведь как раз "Говорит Москва" и передавали, - что же, я второй раз послал эту повесть, что ли? Я подумал, что это оговорка. Но дальше снова то же - ссылаясь на статью Рюрикова, государственный обвинитель говорит: "Они были предупреждены, они знали оценку и всё же послали "Любимов" и "Человек из МИНАПа". Когда опубликована статья Рюрикова? В 1962 году. Когда отправлены рукописи? В 1961 году. Что это - оговорки? Нет. Это государственный обвинитель прибавляет штришок к моей личности - злобный, антисоветский.
Любое наше высказывание, самое невинное, такое, какое может произнести любой из сидящих здесь, - перетолковывается. В "Говорит Москва" речь идёт о передовицах в "Известиях" - "А-а, вы издеваетесь над газетой "Известия"! Не над газетой, а над газетными штампами, над суконным языком. Мне злорадно говорят: "Наконец-то вы заговорили своим голосом". Неужто сказать о газетном штампе, о суконном языке - антисоветчина? Мне это непонятно. Хотя, нет, в общем-то понятно.
Ничто здесь не принимается во внимание - ни отзывы литературоведов, ни показания свидетелей. Вот, говорят, Синявский - антисемит, но ни у кого не возник вопрос - откуда тогда у него такие друзья - Даниэль (ну, хотя Даниэль сам антисемит), но моя жена Брухман, свидетель Голмшток, или эта мило картавившая здесь вчера свидетельница, которая говорила: "Анд"ей хо"оший человек"...
Проще всего не слышать. Всё, что я сказал, не значит, будто я считаю себя и Синявского светлыми и безгрешными ангелами, и что нас сразу после суда надо освободить и отправить домой на такси за счёт суда. Мы виноваты не в том, что написали, а в том, что отправили за границу свои произведения. В наших книгах много политических бестактностей, перехлёстов, оскорблений. Но 12 лет жизни Синявского и 9 лет жизни Даниэля - не слишком ли это дорогая плата за легкомыслие, неосмотрительность, просчёт?
Как мы оба говорили на предварительном следствии и здесь, мы глубоко сожалеем, что наши произведения использованы во вред реакционными силами, что тем самым мы причинили зло, нанесли ущерб нашей стране. Мы этого не хотели. У нас не было злого умысла, и я прошу суд это учесть.
Я хочу попросить прощения у всех близких и друзей, которым причинил горе.
Я хочу ещё сказать, что никакие уголовные статьи, никакие обвинения, не помешают нам - Синявскому и мне - чувствовать себя людьми, любящими свою страну и свой народ.
Это всё. Я готов выслушать приговор.

________________________________________________________________

ХРОНИКА ВРЕМЁН КУЛЬТА ЛИЧНОСТИ
(Отрывки из воспоминаний Евгении Гинзбург - матери писателя Василия Аксёнова,
посвященных Н.С. Хрущёву)

... Редакционное партсобрание вынесло мне выговор за "притупление политической бдительности". Особенно настаивал на этом редактор Коган, сменивший в это время Красного. Он произнёс против меня настоящую прокурорскую речь, в которой я фигурировала как ''пoтeнциaльнaя единомышленица Эльвова". Через некоторое время обнаружилось, что сам Коган имел оппозиционное прошлое, а его жена была личным секретарём Смилги и принимала участие в известных "проводах Смилги" в Москве при отъезде Смилги в ссылку.
Чтобы отвлечь внимание от себя, Коган проявлял страшное рвение в "разоблачении" других коммунистов, в том числе и таких неопытных политически, как я. В конце 1936 года Коган, переведённый к тому времени в Ярославль, бросился под поезд, не в силах больше переносить ожидания ареста...

... Некоторые женщины срочно забеременели, наивно полагая, что это спасёт их от ежовско-бериевского "правосудия". Эти-то бедняжки здорово просчитались и только увеличили число покинутых сирот...

... Каждая область и национальная республика по какой-то чудовищной логике должна была тоже иметь своих "врагов", чтобы не отстать от центра, как в любой кампании, как, скажем, при хлебозаготовках или поставках молока...

... Помещался этот карцер в "подвале подвала", то есть в самом подполье, куда не проникал ни один луч света. Я прежде думала, что стоячий карцер называется так потому, что в нём нет табуреток. Наивность! Стоячий карцер имеет такую площадь, на которой человек может только стоять, и то, опустив руки вдоль туловища. Сесть там попросту нет места.
- То есть человек замурован в стене?
- Вот именно...

... Но думаю, что нам было страшнее в наши тюремные ночи, чем им в блокадной ленинградской тьме. В их страданиях был смысл. Они чувствовали себя борцами с фашизмом. А мы, терзаемые под прикрытием привычных слов, были лишены даже этого утешения. Зло с большой буквы, почти мистическое в своей необъяснимости, кривило передо мной свою морду. Не то сон, не то явь. Какие-то чудовища с картины Гойя наползают на меня...

... Она страшна. Распухшая, потерявшая приметы возраста и общественного положения, даже приметы пола. Просто стонущий кусок окровавленной плоти...

... И всех-то нас история запишет под общей рубрикой "и др." Ну, скажем, "Бухарин, Рыков и др." Или "Тухачевский, Гамарник и др."...

... Итак, секретари обкомов, из лиц охраняемых и являющихся якобы объектами террористических заговоров, на наших глазах превращались в субъектов, руководящих такими заговорами. До сих пор мы знали, что в нашей тюрьме сидит шестнадцатилетний школьник, обвиняемый в покушении на секретаря обкома Лепа. А сейчас сидит уже всё бюро обкома и сам Лепа...

... Опыт Дерковской, вынесенный из царской тюрьмы, не пригодился. Здесь не было места "гнилому либерализму", а также "ложному гуманизму". Никакого свидания с родными мне не дали. Я никогда не увидела больше Алёшу и маму...

... Моё предположение, что Римма, как бывшая аспирантка Эльвова, вероятно, привлекается по моему "делу", оказывается неверным.
- Нет, - беззаботно говорит Римма. - Я татарка, и им удобнее пустить меня по группе буржуазных националистов. Вначале я, действительно, проходила у них как троцкистка. Но потом Рудь завернул им дело, сказал, что по троцкистам у них план перевыполнен, а по националистам они отстают, хоть и взяли многих татарских писателей...

... Мы уже полгода сидели в тюрьме и не наблюдали изо дня в день того жуткого процесса, который теперь, по смерти Сталина, получил академическое название "нарушение социалистической законности"...

... В купе заходит Царевский (следователь)... Он кажется старым, хотя ему не больше тридцати пяти. Голос у него тот же: скрипучий, гнусный, с издевательскими интонациями. Но в глазах его рядом с подлостью живёт теперь ужас. Тогда это казалось необъяснимым. Но позднее мы узнали, что в это время уже начинался процесс изъятия первого слоя в самом НКВД. "Мавр сделал своё дело - мавр может идти". Под некоторых следователей уже подбирали ключи, и они, съевшие собаку на делах такого сорта, смутно чувствовали это. В частности, Царевский был арестован вскоре после нашей отправки в Москву, и просидев короткое время, повесился в камере на ремне, который ему удалось спрятать. Рассказывали, что он перестукивался с соседями и давал всем советы "ничего не подписывать" ...

... Меня поставили "на конвейер". Непрерывный допрос. Они меняются, а я остаюсь всё та же. Семь суток без сна и еды. Даже без возвращения в камеру. Хорошо выбритые, отоспавшиеся, они проходили передо мной как во сне...

... С момента прибытия в Москву нас охватило опущение колоссальных масштабов того действия, в центр которого мы попали. Исполнители всех операций были перегружены донельзя, они бегали, метались, что называется, высунув языки. Не хватало транспорта, трещали от переполнения камеры, круглосуточно заседали судебные коллегии...
... Наконец, мы погружены в чёрный ворон. Снаружи он объёмистее казанского и выглядит даже приятно, окрашен в светло-голубой цвет. Безусловно, прохожие уверены, что в нем хлеб, молоко, колбаса. Но клетки, в которые запирают людей, ещё уже, душнее и невыносимей казанских. Клетки выкрашены масляной краской, воздух не проникает в них, и через несколько минут начинаешь задыхаться, тем более в этот раскалённый, пахнущий асфальтом июльский день. Изнемогая, истекая потом, со слипшимися волосами и открытым ртом, мы сидим, запертые в клетке, терпеливо ждём. Долго ждём, потому что, наверное, не хватает шофёров. Вокруг машин не прекращается тот же топот торопливых ног, те же перешёптывания, стуки, хлопанье каких-то дверей. Нелёгкий труд у этих людей. Но вот топот тяжёлых сапог совсем близко. Захлопываются дверки, шумит оживший мотор. Тронулись... Едем далеко. Значит, в Бутырки. Ведь Лубянка-то близко от Казанского вокзала. Становится совсем невыносимо. Кто-то кричит: "Откройте, дурно!" Короткий ответ: "Не положено". Руки и ноги затекли. Сознание затуманивается. Перед глазами бегут страшные картины. Вспоминаю, что во время великой французской революции на гильотину везли в открытых тележках. Не мучили удушьем. А старый Бротто у Франса даже читал, стоя в тележке, Лукреция. До самого последнего момента...

... - Раздевайтесь. Распустите волосы. Раздвиньте пальцы рук. Ног... Откройте рот. Раздвиньте ноги.
С каменными лицами, точными деловитыми движениями надзирательницы роются в волосах, точно ищут вшей, заглядывают во рты и задние проходы. На лицах одних обыскиваемых женщин - испуг, на других - омерзение. Бросается в глаза огромное количество интеллигентных лиц среди арестованных...

... Клара ложится на раскладушку, резко поворачивается на живот и поднимает платье. На её бедрах и ягодицах - страшные уродливые рубцы, точно стая хищных зверей вырвала у неё куски мяса. Тонкие губы Клары сжаты в ниточку. Серые глаза как блики светлого огня на смуглом до черноты лице.
- Это гестапо, - хрипло говорит она. Потом так же резко садится и, протягивая вперед обе руки, добавляет:
- А это НКВД.
Ногти на обеих руках изуродованные, синие, распухшие. У меня почти останавливается сердце. Что это?
- Специаль аппарат для получений... это... ви загт ман? А-а-а... чистый сердечный признаний...
- Пытки...?
- О-о-о...- Грета горестно покачивает головой. - Придёт ночь - будешь слышала...

У них время пыток до трёх. Вон немки, побывавшие в гестапо, уверяют, что тут не обошлось без освоения опыта. Чувствуется единый стиль. В командировку заграничную их посылали, что ли?...

... Когда Евгению впервые вызвали в НКВД, она не испугалась. Так и подумала, что ей, старой коммунистке, хотят дать какое-нибудь серьёзное поручение. Так и оказалось, предварительно следователь спросил, готова ли она исполнить трудное и рискованное поручение партии? Да? Тогда придётся временно посидеть в камере. Недолго. Когда она выполнит то, что надо, ей дадут новые документы на другую фамилию. Из Москвы придётся временно уехать. А поручение состояло в том, что надо было подписывать протоколы о злодейских действиях одной контрреволюционной группы, признав для достоверности и себя участницей её.
- Подписать то, чего не знаешь?
- Как, она не верит органам? - им доподлинно известно, что эта группа совершала кошмарные преступления. А подпись товарища Подольской нужна, чтобы придать делу юридическую вескость. Ну, есть, наконец, высшие соображения, которые можно и не выкладывать рядовому члену партии, если он действительно готов на опасную работу.
Шаг за шагом шла она по лабиринтам этих силлогизмов. Ей сунули в руки перо, и она стала подписывать. Днём её держали в общей камере, ночью вызывали наверх и, получив требуемые подписи, хорошо кормили и укладывали спать на диване. Однажды, придя по вызову наверх, она застала там незнакомого следователя, который насмешливо глядя на неё, сказал:
- А теперь мы вас, уважаемая, расстреляем...
И дальше в нескольких словах популярно разъяснил ей, какую роль она сыграла в этом деле. Мало того, что он осыпал её уличной бранью, он ещё цинично назвал её "живцом", то есть приманкой для рыб, и объяснил, что её показания дают основания для "выведения в расход" группы не менее 35-ти человек. Потом она была отправлена в камеру, и там её держали без вызова больше месяца. Тут-то и пригодилась бритвочка, унесённая как-то из кабинета следователя.
- Это была одна из тех, кто безо всякой мысли о своей выгоде, из одного только фанатизма погубила себя и многих других, - рассказывала Анна. - Её душевные муки были настолько непереносимыми, что я сама поверила, что ей надо умереть. Я её не отговаривала больше...

... пролёт весь затянут плотной сеткой, чтобы не самовольничали, не бросались вниз с третьего этажа, чтобы умирали не тогда, когда им это вздумается, а когда будут на это высшие соображения...

... Таким образом пять здоровенных молодых мужиков, как бы самой природой созданных для выполнения производственных планов на заводах и в колхозах, принимает участие в выводе на прогулку такой крупной террористки, как я. У всех у них непроницаемые лица, полные сознания важности выполняемых функции и гордости от оказанного им доверия. Воображаю, что им говорят о нас на политзанятиях...

... - Всю жизнь считала, что декабристы - непревзойдённые страдальцы, а между прочим:
Покоен, прочен и легок
На диво сложенный возок...
Попробовали бы они в столыпинском вагоне...

... Что это была за газета! Если бы её взял в руки сегодняшний читатель, ему показалось бы, что он бредит. Процесс изъятия "врагов народа" сообщался, систематизировался чуть ли не в схемах и таблицах. Можно было встретить, например, корреспонденцию о нерадивом секретаре райкома, утверждающем будто в его районе уже "некого брать". Автор корреспонденции негодовал по поводу такого примиренчества к "враждебным элементам" и ставил под сомнение собственную благонадёжность самого секретаря. По нескольку раз в месяц давались развёрнутые полосы о судебных процессах районных руководителей. Столбцы немудрящей провинциальной газетки пестрели словами "высшая мера", "приговор приведён в исполнение". Наряду с такими материалами шли патетические восхваления "верных сынов народа" и "простых советских людей". Приближались выборы в Верховный Совет, первые выборы на основе новой конституции, и кандидатом Ярославля выступал первый секретарь Ярославского обкома Зимин, только что сменивший своего арестованного предшественника. В каждом номере давались фотографии Зимина в разных видах, перечислялись его заслуги. Через несколько месяцев после выборов Зимин был арестован вместе со всем составом бюро обкома, и та же газета "Северный рабочий" посвящала полосы разоблачению "матёрого шпиона Зимина", "обманным путём пробравшегося на руководящую партийную работу"...

... Ведь тюремные взыскания, так же как и самые сроки, раздавались вне зависимости от стихийных поступков, а строго по плану, на основе чёткого графика. А график подходил к роковой дате - третьей годовщине убийства Кирова - к первому декабря...

... Сейчас для них боевым пунктом программы является борьба с бумагой. Ни клочка бумаги не должно быть пропущено в этап. Чтобы не выдумали что-то писать и бросать на ходу поезда. Ни бумаги, ни картонок, ничего, на чём можно писать. Именно поэтому, видимо, и изымаются с такой жестокостью фотографии наших детей. Как сейчас вижу эту огромную кучу фотографий, сваленных прямо во дворе. Если бы какой-нибудь кинорежиссёр вздумал показать эту кучу крупным планом, его, наверное, обвинили бы в нарочитости приёма. И уже совсем бестактным нажимом было бы признано поведение режиссёра, если бы он вздумал крупным планом показать огромный солдатский сапог, наступающий на гору фотографий, с которых улыбались своим преступным матерям девочки с бантиками и мальчуганы в коротеньких штанишках.
- Это уж слишком, - сказали бы критики такому режиссёру. А в жизни всё было именно так. Кому-то из надзирателей понадобилось перейти в противоположный угол двора, и он, не затрудняя себя круговым обходом, стал сапожищем прямо в центр этой груды, на личики наших детей. И я увидела эту ногу крупным планом, как в кино. Мои тоже были там. Снятые уже после меня. Последний раз вместе, пока их не развезли в разные города...

... Колымской шутки - "трудно только первые десять лет" - мы тогда ещё не знали...

... По сибирской дороге ехал в страшной тревоге
Заключённых несчастный народ.
За троцкизм, за терроры, за политразговоры,
А по правде - сам чёрт не поймёт...

... В день Таниной смерти по транзитке распространился слух, что где-то здесь умер Бруно Ясенский от элементарной дистрофии. Я расскажу об этом Тане, а та, оскалив страшные, расползающиеся во все стороны цинготные зубы, засмеётся и скажет очень чётко своим обычным хриплым голосом: "Мне везёт. Когда будешь меня вспоминать, будешь говорить она умерла в один и тот же день с Бруно Ясенским и от той же болезни".

... И хотя мужчины, казалось бы, сильнее нас, но мы все жалели их материнской жалостью. Они кажутся нам ещё более беззащитными, чем мы сами. Ведь они так плохо переносят боль (это было наше общее мнение!); ведь ни один из них не умудрится так незаметно выстирать бельишко, как это умеем мы, или починить что-нибудь...
Это были наши мужья и братья, лишённые в этой страшной обстановке наших забот...

... Вечером перед отбоем в бараке сенсация. В "Правде" напечатан полный текст очередной речи Гитлера. И с весьма почтительными комментариями. А на первой полосе - фото; приём В.М. Молотовым Иоахима фон Риббентропа.
- Чудесный семейный портрет, - бросает Катя Ротмистровская, залезая на вторые нары (потом Катю расстреляли за антисоветскую агитацию в бараках)...

_________________________________________________________________

Г. ПОМЕРАНЦЕВ

Сколько будет "дважды два" или необходимый прейскурант

Ответ М.А. Лившица на критические заметки, вызванные его статьей "Почему я не модернист", по существу закрывает дискуссию о модернизме и открывает новую - о псевдореволюционных агрессивных движениях XX века. К сожалению, это гораздо более широкая тема, чем фашизм. Например, националистическая истерика в Индонезии в связи с кампанией "Сокрушить Малайзию!" проводилась при живейшем участии КПИ и, в особенности, комсомола (жестоко поплатившихся впоследствии за эту политику).
Нельзя назвать фашизмом и движение хунвейбинов (продолживших традиции индонезийских комсомольцев вплоть до мелочей). Это псевдореволюционное погромное движение, но другого сорта, другого типа, с использованием других цитат (не из Ницше или Бергсона, а из Маркса и Ленина). В связи с этим очень важно понять, что беда не в той или иной идее, а в хамском её понимании. И надо выкорчёвывать не идеи (или художественные системы) вместе с интеллигентами - носителями этих идей и систем, а известную структуру сознания, хамское сознание, в котором любая идея принимает хамский характер. Вернее, не выкорчёвывать - самый глагол, взятый из обихода 30-х годов, здесь не подходит, - а понять и хорошо налаженным воспитанием преодолеть.
Но М.А. Лившиц не видит сегодняшнего дня, он живёт в прошлом. Ему кажется, что китайские интеллигенты, которых бьют по лицу китайские хунвейбины, должны чувствовать себя счастливыми сравнительно с немецкими интеллигентами, которых били по морде немецкие штурмовики, потому что китайцев бьют во имя неправильно понятой правильной идеи. И существует великое различие между неправильными идеями и правильными идеями, даже если правильные идеи неправильно понимаются. Тот, кто этого не понимает, попадает в лапы дьявола, становится орудием зла, и история навечно извергает его из своих уст.
Если принять тезис М.А. Лившица, то Джордано Бруно поступил нехорошо. Он никак не выразил, что понимает разницу между мужами святой инквизиции, вдохновлённой идеями торжества добра, и слугами богопротивного Магомета. Или, если в последний миг и было что-то сказано, пламя костра заглушило слабый человеческий голос.
Ещё более неправа старая еврейка, героиня рассказа Коцюбинского "Он идёт". Всю свою ненависть к погромщикам она перенесла на хоругвь с ликом Христа и проклинала Христа - говоря современным языком - как идеолога погрома. Это ли не значит - попасть в руки дьявола?
Но, может быть, прав Маркс: "Всякий капитал превращается в накопленную прибавочную стоимость?" Быть может, это относится и к идейному капиталу? Быть может, идеи, вдохновлявшие св. Доминика, учредителя святой инквизиции, существенны только при оценке Доминика и становятся несущественными при оценке Торквемады? Иначе говоря, идеи, вдохновлявшие руководителей массовых движений (и учреждений, созданных ими) существенны до тех пор, пока руководители серьёзно относятся к своим идеям, готовы пожертвовать для них всем (не только жизнью, но и властью) - и становятся несущественными, когда задача сохранения власти выдвигается на первый план, а идеи отступают на второй? Не думаете ли вы, что тюрьма, на которой французская революция написала слова "свобода, равенство, братство", остаётся тюрьмой, и что при оценке этого учреждения слова, написанные на воротах, не так уж важны?
Что касается идей, овладевших массами, то не следует ли выяснить, в какой степени массы понимают идеи, овладевшие ими? Не являются ли эти идеи во многих случаях простым прикрытием старых-престарых моделей поведения? Отошёл ли от язычества, от веры в племенного бога и в племенную правду русский мужик, убеждённый, что Христос был русским? Является ли коммунистом китайский "кадр", не обучавшийся в гимназиях и не ведавший, что диктатура - римское республиканское учреждение, кратковременный деспотизм в рамках общего уважения к свободе и с тенденцией вновь раствориться в демократии, а не постоянный, вечный деспотизм?
И ежели масса понимает идеи, вдохновившие её, до такой степени криво, то очень ли важно, во имя каких идей она бьёт интеллигентов по морде?
Позвольте высказать моё мнение: идеи, овладевшие массами, не понимающими эти идеи, важны до тех пор, пока они практически означают доверие к известной группе интеллигенции, выдвинувшей эти идеи и руководящей движением, идеи в таком случае теряют значение, когда интеллигенция теряет контроль над массами.
Идеи важны для оценки революции (т.е. восстания масс, руководимого интеллигенцией) и совершенно не важны при оценке погромов (восстания масс, руководимого подонками), идеи революции существенны потому, что они ведут к построению новой формы общества. Идеи погрома несущественны, вернее, они существенны только в той мере, в какой прикрывают голую жажду разрушения и таким образом позволяют погромщикам очистить свою совесть. При оценке погрома решающим является критерий практики (погромной практики). Какие именно хоругви болтаются над головами погромщиков - не важно. Нерукотворный лик Христа, священная и ленинская идея культурной революции - в этой функции, в этом понимании - совершенно равны и однозначны, как три величины, порознь равные нулю, равны между собой.
Когда революция вырождается, как это случилось в Китае, надо подумать, что же случилось. Возникло что-то новое, что-то вроде фашизма, но ещё не имеющее имени. Революция по своей организационной структуре и погром по своей духовной сущности.
Конечно, не старый, патриархальный мужицкий погром, неорганизованный и гаснущий сам собой, а новый, высокоорганизованный, структуру которого социологи должны изучать с такой же научной страстью, как медики изучают раковую опухоль. Погром XX века, исполнители которого - выбитые из привычных условий жизни, растерянные, охваченные страхом и чреватые истерикой массы, а организаторы - полуинтеллигентные и псевдоинтеллигентные специалисты, подонки, достаточно просвещённые, чтобы отбросить нравственное табу, и недостаточно просвещённые, чтобы понять дух нравственности. Достаточно развитые, чтобы организовать движение и захватить власть, но недостаточно развитые, чтобы увидеть действительный выход из современных противоречий, и неизбежно бросающиеся к ложное выходу - агрессии.
При этом сложность положения в том, что китайские кадры, кормя массы ненавистью вместо риса, одновременно выполняют некоторые народно-хозяйственные задачи: строят фабрики, дороги, дома. Если бы ненависти производилось не очень много, а стали побольше, то с использованием тех или иных лозунгов в качестве опиума для народа можно было бы примириться. В конце концов - массы всегда как-то одурманивали, чтобы они выполняли большую работу за малую плату. Так, по крайней мере, рассуждают многие практические политики. Правы они или нет - вопрос спорный. Я лично думаю, что в конечном счёте - не правы. Но в Китае развитие приняло явно злокачественный характер, то есть производство ненависти перекрыло производство стали и, кажется, становится предметом экспорта. Таким образом, различия между восточными и западными (фашистскими) вариантами псевдореволюционных движений сходят на нет, возникает своего рода фашизм с цитатами из Ленина на устах.
Разумеется, что-то из ленинского наследия отодвигается назад. Прежде всего - интернационализм. Это идея, которую хамские головы плохо переваривают. С течением времени Ленин вообще отодвигается назад, заменяется Мао. Но до конца китайские кадры не откажутся ни от Ленина, ни от Маркса. Это, во-первых, традиция, во-вторых, мандат на мировое господство. С известной точки зрения все претенденты на мировое господство - интернационалисты.
Поэтому чрезвычайно важно понять, что суть дела не в источнике цитат, а в структуре сознания, выбирающего цитаты. Можно надёргать цитат из Ленина, чтобы оправдать антисоветскую войну.
В свете китайского опыта стоит переоценить наше собственное прошлое. Стоит понять, что беда не в идеях (с которыми мы воевали в 20-е и 30-е годы), а в вульгаризации идей (любых идей), что нет опасных мыслей, а есть опасные головы, что в интеллигентской голове всякая идея - аспект культуры, аспект истины, а в полуразвитой голове всякая идея опасна, даже идея, вынутая прямо из святой воды, что в полуразвитых головах ленинская идея культурной революции закономерно превращается в сталинскую идею борьбы с "космополитизмом" или в китайскую идею борьбы с "ревизионизмом" и "экономизмом" (т.е. в идею погрома культуры). Разве вульгаризация рационализма не приводит к тем же самым результатам, что и вульгаризация иррационализма? Разве дело в идеях Бергсона или Маркса, а не в склонности полуобразованных людей доводить всякую идею до абсурда? Разве не прав Музиль, сказав: "Достаточно взять всерьёз одну из идей и подавить всё, противоположное ей, чтобы наша цивилизация перестала быть нашей"?
Всего этого Вы не видите, перед Вами хунвэйбины, а Вы всё ещё спорите с Розенбергом. Вы трубите о мёртвом Гитлере - и не видите живого Мао. Вы хотите вернуться к "ленинским нормам" - и мешаете процессу демократизации, выступая против интеллигенции (то есть против главного носителя демократизации).
Давайте ещё более упростим ситуацию. Допустим, что интеллигенты разделились на две группы - модернистов и антимодернистов. Они спорят друг с другом. В споре, говорят древние, рождается истина. Но тут вылезает Подонок, подхватывает идею (допустим "модерн"), превращает её в догму (так понятнее массам!) и смешивает с грязью антимодернистскую интеллигенцию. После этого он поворачивается на 180 градусов, становится антимодернистом и смешивает с грязью модернистскую интеллигенцию. Потом он хватает уцелевших идеологов модернизма и антимодернизма, Вас и меня, сажает в кутузку и заставляет признаваться, что мы вступили в соглашение с дьяволом, пили по ночам кровь крещёных младенцев и замышляли извести его, вождя хунвейбинов, колдовством. Разумеется, массы на массовых митингах требуют до конца выкорчевать модернистских-антимодернистских мерзавцев.
Всякая идея, пока она остаётся в интеллигентной голове, обладает известной истинностью.
Всякая идея, попавшая в полуразвитую голову, - опасна. Всякая идея, на защиту которой призывается палач, которую монополизируют подонки, - бич человечества.
Мы можем и должны спорить друг с другом. Но самозащита интеллигенции от подонков, идей от вульгаризации, высокой структуры сознания - от спинномозговых рефлексов, - высшее требование современности, важнейшее условие цивилизации и прогресса.

_______________

Защита интеллигенции не означает презрения к простым людям. Когда Маркс признал промышленных рабочих XIX века передовым классом, здесь не было презрения к крестьянам или ремесленникам. Точно так же нет презрения к современным промышленным рабочим в констатации факта, что роль передового класса перешла к слою работников умственного труда. Факты - упрямая вещь. В XIX веке интеллигентов было мало, их роль в прогрессивном блоке ограничивалась только верхними ярусами руководства. В XX веке интеллигентов стало больше и появились сплочённые группы армии интеллигентов. Можно оспаривать произошедший сдвиг на уровне социологии с какими-то другими, неизвестными мне фактами на руках, но нелепо рассматривать констатацию факта как аморальный поступок. Возникает новое общество, в котором крестьянство - второстепенная группа, удельный вес пролетариата падает (по крайней мере, в США - см. статистику), а интеллигенция - растёт и растёт. Если прав академик Семёнов, и удельный вес людей, занимающихся наукой, дойдёт в ближайшее десятилетие до пятидесяти процентов самодеятельного населения, то спор сам собой иссякнет. Уже сейчас работники умственного труда в нашей стране - не узкая элита, а миллионы людей (по удельному весу - не меньшая величина, чем промышленные рабочие в старой России). Уже сейчас это - становой хребет промышленного производства, и современный интеллигент отличается от Васисуалия Лоханкина так же, как пролетарий XIX века от римского: он не живёт за счёт общества, напротив, общество, по словам Маркса, живёт за его счёт.
Работники умственного труда (интеллигенция в широком смысле этого слова) делятся на разные слои и группы. Существует различие между администраторами, организаторами и производителями интеллектуальных и духовных ценностей. Существует ещё большее различие между Вернером фон Брауном и Янушем Корчаком, между специалистами, способными конструировать всё, что угодно, вплоть до газовых камер, и законченными интеллигентами, которых душили в этих камерах. Полуфабрикаты не всегда хорошо пахнут. Несчастье наше, может быть, в том, что мы живём в эпоху массового производства полуфабрикатов. Борьба идёт вовсе не между интеллигенцией и народом, а между законченной и полуфабрикатной интеллигенцией. Подонок, хам, калибан - это не природа, а полуфабрикат культуры. (В этой связи, может быть, уместно вспомнить старую эпиграмму: "Конечно, Грибачёв не ящер... Но чем-то мне милее пращур").
Выход в том, чтобы сделать каждого человека законченным интеллигентом. Это, кстати сказать, было бы воплощением слов Ленина: "Нельзя стать коммунистом, не обогатив свою память знанием всех тех богатств, которые создал человеческий ум, всех интеллектуальных, эстетических и моральных ценностей"...
Борьба идёт между интеллигенцией первого-второго "сортов" (которую для простоты я называю "интеллигентной интеллигенцией") и интеллигенцией четвёртого-пятого "сортов", "подоночной интеллигенцией", при нейтрализации интеллигенции третьего сорта, с грехом пополам играющей роль народа. (Необразованные группы населения по большей части остаются в стороне от борьбы, но с более широкой точки зрения существуют незримые блоки интеллигентной интеллигенции с народом (к сожалению исчезающим - старуха Матрёна) и подоночной интеллигенции - с хамами (соседи Матрёны). Литературными представителями этих блоков являются журналы "Новый мир" и "Октябрь").
"Народ" каждой стороной приписывается как группа нулей: себе справа (1000...), своему противнику - слева (...0001). И тогда выходит речь народного трибуна Михаила Александровича (Шолохова или Лившица, всё равно), громящего с высокой трибуны очередного модерниста.
Интеллигент в узком смысле слова - это образованный человек, решающий проблемы "сколько будет дважды два", не взирая на лица. Если он считает, что дважды два - пять, то четырежды четыре - двадцать. В его поведении есть внутренняя честность и внутренняя логика: "на костёр пойдём, гореть будем, но не откажемся от своих убеждений" (академик Вавилов). Примером интеллигента 1-го сорта может быть назван Джордано Бруно. Интеллигентом 2-го сорта - Галилей: он отстаивает истину "до костра исключительно" (Рабле) и, когда его заставляют отречься, шепчет про себя: "А всё-таки она вертится". Иначе говоря, интеллигент 2-го сорта остаётся внутренне честным в своём отступничестве, мужественно признаёт свою трусость. В противном случае, подводя теоретическую базу под сделанную гадость, можно довольно быстро превратиться в подонка.
Интеллигент 3-го сорта - это Ваш сосед по квартире или по лестничной клетке: он плывёт по течению и довольно быстро даёт уговорить себя в необходимости пороть детей, закрыть художественную выставку, посадить модернистов под арест. Но сам по себе, оставленный в покое, он не творит зла. Для этого ему не хватает тщеславия.
Интеллигент 4-го сорта делает карьеру и при этом делает гадости. Но, - как говорил М. Светлов, - "С. - человек порядочный. Делая Вам гадость, он не испытывает от этого удовольствия".
Интеллигент 5-го сорта - Презент, Лысенко, Сурков и другие облысевшие и потолстевшие хунвейбины. Я предоставляю им возможность самим расписаться в получении этой характеристики, не называя всех вертящихся на языке имён.
Общей чертой всех интеллигентов 4-го и 5-го сортов является неспособность сказать "сколько будет дважды два" инвариантно, без оглядки на вождя хунвейбинов (или на какое-нибудь заменяющее его лицо). Внутреннее независимое мышление в конце концов полностью атрофируется и уступает место спинномозговому рефлексу, "куда ветер дует". Попытка логики воспринимается как путаница (в студенческие годы мне неоднократно приходилось выслушивать этот упрёк). Ясным для спинномозговика является только связь терминов, "соответствующая установка". В итоге складывается тип человека, очень успешно делающего карьеру, но совершенно неспособного к объективному мышлению и здравому пониманию любой объективной проблемы. Тип человека, труды которого напоминают лоскутное одеяло, сшитое из тысячи одной оглядки, а практические дела неизбежно сводятся к развалу народного хозяйства и культуры.
Между первым и пятым уровнем - разница во всём, в том числе - в даровании. Даже если Презент нравственно переродится, он не станет учёным. Если даже Марков и станет интернационалистом, он не превратится в поэта... Но дробное деление зависит более от субъективной, нравственной установки, нежели от даров, полученных (по заявлению И. Бродского на суде) от Бога. А.С. (Александр Солженицын) поднялся на высший уровень абсолютностью нравственного типа, пеплом Клааса, стучащим в сердце, углем, водвинутым в грудь, между тем с К.С. (Константином Симоновым), человеком очень талантливым, никто никогда эту операцию не проделал. Предоставленный самому себе, он в сталинскую эпоху падал до 4-го "сорта", а сейчас пытается пробиться во второй. Возможны и противоположные случаи, когда интеллигент, некогда дотягивавшийся до 2-го "сорта", начинает угрожающе катиться к четвёртому и даже пятому.
Одно во всяком случае ясно без сложных социально-психологических рассуждений. Более или менее законченная интеллигенция не может существовать без свободы слова. Она поставляет идеологов не только себе, но и всем другим достойным слоям общества (лучшее доказательство - М.А. Лившиц с его теорией "пролетарского классицизма"). Поэтому-то в обществе, где интеллигенция свободна, все слои общества имеют свои голос, и наоборот: где интеллигенция подавлена, все немы. "Это жалкая нация, нация рабов. Снизу доверху - одни рабы" (Чернышевский). Разумное управление обществом невозможно, и все реформы идут прахом.

________________

Всё это так, - замечает проницательный читатель. - Но как же обойтись без руководящих идей? Вы что, за анархию? - Ничуть! Но диалог не анархия. Диалог - это "высокоорганизованная структура", это и путь к истине, и форма существования истины ("истина всегда конкретна" и каждый день меняет обличие). В ходе диалога общество постоянно создаёт, перестраивает и направляет иерархию идей, порядок в "царстве духа"; нужно только одно - чтобы евнухи в штатском перестали охранять его лоно.
"Человек присуждён к свободе". Он выбирает - риск родить кривобокого ребёнка - или спокойно обеспеченное бесплодие.
Осторожно! - Ещё не было звонка от Ивана Ивановича. Осторожно! - Ещё не поступило указаний! Осторожно - идейность! Осторожно - человечество!

(продолжение следует)